Фамилия «Вильямс» необычна в России. Откуда она у совершенно русского человека? Николаю Николаевичу она досталась от прадеда – американца. Когда строилась первая в России железная дорога – из Петербурга в Москву – из Америки пригласили специалиста по строительству железнодорожных мостов молодого инженера с широко распространённой там фамилией Williams – по-нашему Васильев. Железную дорогу строили долго. За это время Williams (Уильямс) превратился в Вильямса, выучил русский язык, влюбился в красивую русскую девушку, женился на ней и так и остался в России. 

У этой четы было три сына и четыре дочки. Один из сыновей, Василий стал известным ученым в области сельского хозяйства, был избран академиком Российской Академии наук и пары зарубежных академий. Он придумал какую-то  травопольную систему, обеспечивавшую сохранение плодородия сельскохозяйственных угодий путем какого-то хитрого чередования использования поля под разные сельскохозяйственные культуры. Не могу объяснить подробнее, так как плохо в этом разбираюсь. Академика Василия Вильямса стали почитать за его труды еще до революции и почитали при советской власти. Когда я училась в школе, в учебнике по ботанике был его портрет. Вот уж не думала, рассматривая его, что стану женой его внука!

Советская власть щедро одаривала всемирно известного ученого. Он возглавил Сельскохозяйственную академию им. Тимирязева и там, на землях академии, ему построили деревянный двухэтажный дом с садовым участком. Один из сыновей главы академии Василия Вильямса – Николай – стал его заместителем по науке. Он, как и его отец, женился на русской женщине - Валентине Георгиевне Мельниковой. Таким образом, его сын, Николай Николаевич был на 1/8 американец и на 7/8 – русский.

Вильямсов в России – несколько десятков, но все они – от одного предка и хорошо знают своё происхождение. 

Николай Николаевич Вильямс родился в двухэтажном дедовом доме, где жили вместе с его дедом его родители. Этот дом, который считается архитектурным памятником, до сих пор принадлежит семье Вильямсов. Василий Вильямс умер в 1939 году, Николаю Николаевичу было тогда 12 лет. После смерти академика было издано правительственное постановление с перечнем мер по увековеченью его памяти. Среди прочих было постановление о передаче дома и сада  во владение его потомкам. Постановление это подписано Сталиным и несколько поползновений на отмену этого постановления разбивались об эту подпись. Там до сих пор живет  внучка академика Елена и ее дочь Маша с семьей.

Во время войны семья по собственной инициативе отдала второй этаж этого дома Академии и там располагаются какие-то её службы, а семья «ютится» на первом этаже. И сад тоже сохранила за собой. В доме есть комната с камином, одна из комнат – библиотека.  Все её стены уставлены шкафами с книгами от пола до потолка. Сейчас наши богачи имеют такие квартиры и даже больше, но в 1930-е -1950-е годы почти все жили в коммуналках, часто в одной комнате с родителями и детьми. Так что по сравнению с подавляющим большинством советских людей Вильямсы жили в немыслимой роскоши. И вдобавок рядом с их домом воздвигли памятник их прадеду Василию Вильямсу в полтора человеческого роста, а в соседнем с ними доме расположился музей Василия Вильямса, что придавало их особняку особый колорит.

Воспитание детей у Вильямсов было соответствующим жилью – с боннами. Сначала у Коли была бонна – немка, потом бонна – француженка. Но мальчика не учили английскому языку – видимо, чтобы не дай Бог никто не подумал, что они помнят о своем происхождении и хоть как-то связывают себя с Америкой. Но вся эта «особость» в советском окружении для Николая Николаевича кончилась в 1945 году, когда ему было 19 лет и он был студентом первого курса механико-математического факультета МГУ; он был арестован вместе с четырьмя своими товарищами по статье 58, пункт 10: «антисоветская деятельность в составе антисоветской организации». 

В сталинские времена это было обычным делом. Обвинение тоже, как обычно, было надуманным и нелепым. Это дело вошло в историю сталинских репрессий как «дело нищих сибаритов». Как оно возникло? Ребята собирались компанией, немного выпили и трепались, веселились. Возникла «шикарная» идея: давайте создадим Общество нищих сибаритов и придумаем его устав. Почему сибаритов? Потому что хочется пожить приятно и весело. Почему нищих? Потому что все они студенты и у них ничего нет. В уставе придумали только один пункт: в Общество нищих сибаритов будет принят каждый, кто придумает для всех бесплатное развлечение. Конечно, среди веселящихся оказался стукач, который донёс куда следует о создании этого Общества. А дальше уже обычное для КГБшников дело: раз создали общество, значит, оно антисоветское. А по Уголовному кодексу это статья 58 - «антисоветская деятельность в составе антисоветской организации» (пункт 10). И всех, кто вступил в это Общество (Вильямс, Гастев, Цизин, Малкин, Медведский) арестовали, судили и отправили в лагеря. 

Коля получил в приговоре семь лет. Но его мать, что тогда было редкостью, годами хлопотала об изменении приговора и добилась (что поразительно!) когда уже сын был в лагере (в Сухо-Безводной, кажется, в Горьковской области – теперь это Нижегородская область), снижения срока на два года. Так что в лагере Николай Николаевич пробыл пять лет. Когда его кто-нибудь спрашивал, за что он получил свой лагерный срок, он всегда отвечал, что в лагере бытовала такая байка: «Спрашивают заключенного какой у него срок. Тот отвечает, что 25 лет. – А за что? – Да ни за что. – Врёшь, ни за что не 25, а 10 дают.»  «А я отсидел 5. Как вам сказать, – говорил Коля, – за что? Ведь ни за что 10 дают». 

Николай Николаевич, в отличие от многих, отсидевших по политической статье, не любил рассказывать о лагере, и я мало знаю о том, как это было. Знаю только, что работал он на лесоповале, научился валить деревья так, чтобы они падали в нужную сторону и никого не задавили.  Когда знакомым надо было на даче спилить дерево на участке, звали Колю и он с шиком это делал по всем правилам. И любил похвалиться, что он получил звание отличника лучковой пилы (понятия не имею, что это такое, но они валили деревья лучковой пилой). Через какое-то время его перевели на должность инспектора по безопасности (видимо, потому, что был шибко грамотный, – в лагере таких было не так много).  И ещё он рассказывал, что какой-то зек около костра (так обогревались на лесоповале) говорил: «что за жизнь – то война, то тюрьма. В одной Таганке 100 тысяч сидит». Вот и все, что я знаю о его пребывании в лагере. И ещё: уже когда мы поженились, т.е.  через много лет после лагеря, несколько раз приезжали откуда-то из провинции разные его приятели по лагерю, приглашали нас в ресторан и расспрашивали Колю о его жизни, о себе рассказывали, но никогда не говорили о том, как сидели вместе в лагере.

После лагеря тем, кто сидел по политической статье, не разрешалось жить в Москве. Коля поселился в Алексине, где он работал не помню кем. Иногда он тайно приезжал в Москву, никогда не ночевал при этом дома, а у кого-нибудь из друзей, чтобы не дай Бог не попасться на этом нарушении режима – за это могли и снова в лагерь упечь. Чаще всего он останавливался у Саши Волынского, друга еще по студенческим годам, который не был на той вечеринке, где они придумали Общество нищих сибаритов, и поэтому он не был арестован, как и Слава Грабарь (сын знаменитого Грабаря), и Марк Шнейдер, который в это время был в армии и тоже избежал ареста. Все эти друзья вели себя по отношению к арестованным по-дружески – писали письма, ходили к родителям арестованных – что тоже в те времена было не так уже часто. Тогда многие, боясь попасть на заметку, предпочитали не общаться с лагерниками. Все загремевшие в лагеря «нищие сибариты» сохранили тесные дружеские отношения на всю жизнь, потому что во время допросов после ареста и на суде вели себя преданно, по-дружески, никто не пытался спасти себя за счет других – наоборот, говорили друг о друге только очень хорошо. И сохранили тесную дружбу до самой смерти (сейчас уже никого из них нет в живых). Поэтому когда мы с Колей поженились, его друзья стали и моими очень близкими друзьями, самыми близкими людьми. Я их называла Обществом взаимного восхищения. Стоило кому-нибудь познакомиться с одним, как он от него узнавал про всех остальных – какие они замечательные, необыкновенные, талантливые, умные, благородные и т.д. И все это было правдой! Конечно, у каждого были какие-то качества, которые можно было счесть недостатками. Но они друг у друга недостатков не признавали! Например, Лёвка Малкин придумывал о себе всякие истории, которых на самом деле не было. Но упаси Бог сказать кому-нибудь из его друзей, что Лёвка привирает. Они говорили: он фантазёр, он – натура артистическая, но никогда, что Лёвка всё выдумал, или, тем более, что он что-то соврал.

Я очень гордилась дружбой со столькими замечательными людьми и относилась одинаково хорошо к каждому из них. Так продолжалось несколько лет. Только спустя какое-то время после моего развода с мужем – отцом моих двух сыновей Коля Вильямс стал приходить ко мне много чаще остальных членов Общества взаимного восхищения. Я работала дома, так как я была научным редактором  в издательстве Академии наук «Наука». В этом издательстве было более тысячи сотрудников, а помещалось оно в небольшом двухэтажном особнячке в Подсосенском переулке. Поэтому большинство сотрудников должны были работать в Подсосенском раз в неделю, а остальное время выполнять норму дома. Я очень ценила то, что работала дома, так как могла встретить детей из школы и вообще они были у меня на глазах. Я с утра честно садилась за работу и только вечером позволяла себе не работать. А Коля мог без предварительного звонка по телефону заявиться утром и сказать: пошли в кино, я купил билеты на ближайший сеанс – будет уморительная комедия «Лимонадный Джо». Я говорю: как же так, ведь утром полагается работать. А он говорит: «Ну, уж если тебе так не терпится работать, то ведь можно это сделать вечером!» Для меня это было что-то новенькое, и я соглашалась, можно и так! 

Постепенно дружеские отношения переросли в роман взрослых людей – между нами разница в возрасте всего полгода и было нам обоим близко к сорока, оба пережили неудачное супружество и оба не хотели повторять этот эксперимент. Я повторяла: «Брак – это безвыигрышная лотерея», потому что не только у меня не было удачного супружества, но я не видела среди своих знакомых ни одной семьи, про которую я бы сказала, что хочу, чтобы у меня была такая же семья. Я рассуждала так: брак нужен, чтобы иметь детей, одной их вырастить трудно. Но у меня есть два сына, зачем же мне вступать в брак. Роман взрослых людей – почему нет? Но брак – зачем это мне? У Коли были примерно такие же мысли: уже один раз нарвался, хватит. Почему же мы всё-таки поженились? Дело в том, что мы оба подписали письмо в защиту судимых тогда самиздатчиков Галанскова, Гинзбурга, Лашковой, и Добровольского. Меня за эту подпись исключили из партии (куда я вступила в молодости в связи с очень советским воспитанием). Поумнев с возрастом, я очень жалела о вступлении и нисколько не жалела об исключении, даже облегчение почувствовала. Но, к сожалению, исключение из партии автоматически вело к увольнению с любимой и хорошо оплачиваемой редакторской работы, так как эта работа считалась идеологической. Когда меня уволили, Коля сказал мне: нам придется расписаться в ЗАГСе, иначе тебя вышлют из Москвы как тунеядку (тогда был такой закон – не работавшую на официальной работе женщину обвиняли в тунеядстве, а за тунеядство полагалась ссылка). Ссылка же означала бы потерю жилплощади в Москве, так как меня бы выписали, и я и дети стали бы бомжами. Но если неработающая женщина замужем, она считалась иждивенкой мужа и её не обвиняли в тунеядстве – вот такой был идиотский закон. 

Предложение оформить наши отношения как брак было в высшей степени благородным и отчаянным поступком. Ведь я была в высшей степени «невыгодной» женой: я была исключенной из партии, безработной с двумя детьми, которые ели как взрослые, но еще учились, жила в коммунальной квартире с соседками-скандалистками. Меня уже таскали на допросы в КГБ. Коле предстояло бы кормить меня и моих сыновей, а если меня арестуют (что могло случиться), то взять их полностью на себя. Принять это благородное, но очень уж жертвенное (не побоюсь этого слова) по отношению к самому себе Колино предложение меня побудило то, что Коля, у которого детей не было, очень сошелся с моими сыновьями – ведь и им придется жить с ним, если я выйду за него замуж и об этом я обязана была думать больше, чем о собственном замужестве. Уже через пару лет совместной с Колей жизни я возвращалась домой поздно вечером на такси и таксист, как это с ними бывает, стал меня спрашивать, замужем ли я и есть ли у меня дети. Я сказала, что да, замужем и у меня двое детей от предыдущего брака. Он был так поражён, что нашёлся человек, женившийся на женщине с двумя детьми, что бросил руль и, всплеснув руками, сказал: «С двумя детьми взял! Благородный человек». Утром за завтраком я рассказала Коле об этом разговоре с таксистом. Я думала он посмеется, а он, даже немного обидевшись, сказал: «Твои два сына это твоё преимущество, а не твой недостаток». Коля потом не раз повторял: говорят, браки совершаются на небесах. Может быть, может быть. Но наш брак был предрешён в КГБ. Это действительно было так. Но может быть КГБ хорошая сваха, потому что этот брак был очень удачным для нас обоих.

Мы поженились в апреле 1968 года. А в мае и Колю уволили с работы. Он преподавал математику в Московском химико-технологическом институте и подписал то же письмо, что и я, а преподавательская работа, даже если речь идет о математике, тоже считалась идеологической. Правда, его не внесли, как меня, в какой-то чёрный список КГБ. Поскольку я была в этом списке, мне была закрыта возможность устроиться на какую бы то ни было работу. А ему был закрыт путь к преподаванью (которое он страстно любил), но не к любой работе. Ему пришлось устроиться на работу в электронно-вычислительный центр. ЭВМ - так тогда назывались компьютеры. Но это был не персональный компьютер, который стоит у многих дома на небольшом столике, а махина на электронных лампах, такая огромная и тяжёлая, что в помещении, где это чудо техники стояло, специально бетонировали пол, чтобы она не проломила его своей тяжестью. Туда надо было приходить на полный рабочий день, но большую часть времени ЭВМ не работала, потому что очень часто ломалась и её подолгу ремонтировали. Платили за эту работу мало, но другой работы не было. Я же сидела дома и зарабатывала время от времени то машинописью (я умела довольно быстро печатать), то переводами или редактированием – работами, которые брали на своё имя для своего приработка мои друзья, но отдавали мне, чтобы как-то поддержать нашу семью. Мы не голодали, но мясо или рыбу на обед я могла приготовить лишь дважды в неделю. Остальные дни – макароны или что-то в таком роде, облагороженное какой-нибудь подливкой.  На Колю - человека остроумного, весёлого, хорошего роста и телосложения (без брюшка, стройного, с хорошей осанкой и без лысины) женщины вешались гроздьями. Ведь мы принадлежали к поколению, в котором мужчин забрала война, а ведь мужчины предпочитают жениться на женщинах моложе, чем они. Многие мои сверстницы так и остались одинокими и бездетными или стали матерями одиночками. Выбора не было. Не случайно любимым анекдотом у меня и моих подруг – сверстниц был такой: Идёт женщина, видит, у помойки пьяный валяется. Она пригорюнилась, думает: «Мужчину выбросили, а ведь с ним ещё жить можно». И вот в такой обстановке такой шикарный жених как Коля достался такой во всех отношениях невыгодной бабе как я!

Но нам было хорошо вместе, несмотря на бедность. Через шесть лет после того, как мы стали супружеской парой, в 1974 году, меня стали ежедневно таскать на допросы по делу об информационном бюллетене правозащитников «Хроника текущих событий». Было очень похоже на то, что допросы окончатся арестом. Коля стал настойчиво говорить об отъезде из страны. Уехать тогда из СССР можно было только по вызову от родственников из Израиля, и далеко не всем давали разрешение на выезд. Мы оба русские и родственников в Израиле у нас не было. Но были уехавшие в Израиль друзья, готовые прислать нам вызов как своим родственникам. Коля стал с утра до вечера изводить меня фразой, которую он повторял как мантру: «мы должны уехать. Лагерь не место для женщины». Он, конечно, думал об отъезде в Америку, а не в Израиль. Все, покидавшие страну по израильским вызовам, летели в Вену (поскольку дипломатических отношений между Израилем и СССР тогда не было). Их встречали представители Израиля и организовывали их отправку туда. Но если вы заявляли им, что вы хотели бы не в Израиль, а в США, вы должны были из Вены ехать в Италию и уже оттуда, предварительно заполнив длинные анкеты, вы получали (или не получали) разрешение на въезд в США на положении беженцев. 

Мой старший сын Серёжа уже женился и переехал к родителям жены, у которых была двухкомнатная квартира и молодым они отдали одну комнату. Миша, мой младший сын жил с нами. Он окончил экономический факультет МГУ и был распределен в аспирантуру (тогда за бесплатное обучение в вузе надо было заплатить трехлетней работой по распределению, куда пошлют). Но когда узнали, что его мама занимается весьма активно какой-то предосудительной работой (помощь политзаключенным, самиздат, какие-то распространяемые в самиздате письма в защиту политзэков и т.п.) ему сказали, чтобы он из аспирантуры свои документы забирал, иначе его провалят на вступительных экзаменах. И он оказался в странном положении: с документами на руках об окончании МГУ и без какого бы то ни было распределения. Куда бы он ни приходил устраиваться на работу, его спрашивали: а почему вас не распределили как полагается. Ему удалось устроиться младшим научным сотрудником в какой-то очень захудалый НИИ и, поскольку СССР мы, как и все, считали вечным,  были все основания считать, что он в этом дохлом НИИ останется младшим научным сотрудником до конца жизни. Он стал поддерживать Колю в его стремлении убедить меня уехать. Мишка стал усиленно учить английский в надежде на работу в США. 

Я уезжать очень не хотела. У меня была осмысленная интересная жизнь. Я оказалась в нужное время в нужном месте: правозащитное движение у нас в стране зародилось в 1965 году, начиная с ареста двух московских писателей Юлия Даниэля и Андрея Синявского, которых арестовали то, что они под псевдонимами  (Даниэль – Николай Аржак, Синявский – Абрам Терц) печатались за границей, потому что в СССР они не могли надеяться на публикацию своих произведений. Не потому, что они какие-то злобно антисоветские, а потому, что они описывали нашу жизнь такой, как она была на самом деле, а не придерживаясь строгих советских канонов, как ее надо описывать. А я дружила с Юликом Даниэлем. Когда его арестовали, я подружилась с его женой Ларисой Богораз, ездила с ней и её сыном Санькой в Мордовию, когда они ездили на свидание с Юликом (помогала тащить вещи и т.д.). Вскоре Лариса и я стали самыми близкими подругами, чем я очень горжусь. Когда началось то, что потом стали называть правозащитным движением, а мы довольно долго считали просто помощью своим арестованным друзьям и только в 1968 году сообразили, что это, пожалуй, правозащитное движение, я с самого начала всем сердцем почувствовала: это моё, это то, чего мне всегда не хватало, но этого просто не было, а теперь вот появилось. И я сразу ушла во все эти дела с головой. Моя жизнь приобрела высокий смысл. А ведь русский интеллигент, каковым я себя считаю, не может жить без высокой сверхзадачи. Я её обрела, и, несмотря на почти неизбежный арест и лагерный срок, уже не могла и не хотела жить иначе. Зачем мне уезжать от моей полноценной жизни?  Что я буду делать в Америке? Там мой советский диплом историка никто не признаёт и английского я не знала. Буду мужу и сыну обед варить? Я и тут это делаю. И в чём будет там смысл моей жизни, который здесь – вот он, я его обрела. 

Но было очень серьёзное обстоятельство в пользу попытки отъезда в эмиграцию. Мой сын и мой муж нередко помогали мне в моей новой деятельности, которую они считали очень правильной. Но у каждого из них была своя жизнь – муж мечтал вернуться к преподаванию математики, сын хотел заниматься настоящей научной работой, а его призвание – в экономике. А они нередко помогают мне так, что это тянет не только на мой арест, но на наш общий. Ну, муж, положим, знает, на ком он женился. Но сын, родись он не у меня, никогда бы риску ареста себя не подвергал. Например, они оба помогали мне перенести из одного места в другое 100 экземпляров первого тома «Архипелага ГУЛАГ» Солженицина, который в Грузии тайно отпечатали на списанном за негодностью ротапринте, починенном какими-то умельцами. Они хотели продать эти 100 экземпляров в Москве по цене, гораздо меньшей, чем на чёрном рынке и я за это дело взялась. Муж и сын помогали мне, потому что сама я 100 экземпляров книги перенести не могла из-за их тяжести. А если бы нас при этом застукали? В лагеря на 7 лет и затем в ссылку на 5 лет по тогдашней статье 70 угодили бы мы все трое. И я была бы чёрствой эгоисткой, если бы не согласилась на отъезд, раз они оба хотят уехать. Я подозревала, что у Коли стремление уехать в Америку было вызвано не только желанием спасти меня от лагеря. Похоже, его, по крови на 1/8 американца, Америка манила как потомков русских, бежавших от революции за рубеж и никогда не побывавших в СССР, манила святая Русь - я это не раз видела потом у таких русских американцев в США. Но уехать навсегда от мамы, от старшего сына, от друзей и своей полноценной жизни? А тогда ведь уезжали с убеждением, что это навсегда. 

Так я выдерживала натиск мужа и сына в течение трех лет, мучаясь мыслью о «навсегда». В начале 1977 года я сдалась, попросила у друзей прислать из Израиля вызов нам троим как своим родственникам. Вызов пришёл немедленно. Мы подали документы на выезд. Пакет документов был заведомо не полон – в нём не было разрешения на выезд от Мишиного отца (он сказал Мише, что не даст такого разрешения, так как это грозило крахом его карьеры: он был полковник и преподаватель Военно-воздушной академии им. Жуковского). Но в таком случае зачем мне и Коле просить такие разрешения у наших мам? Они обе дали бы такие разрешения, но как для всякого советского человека это было для них психологической травмой. Тем не менее, по заведомо неполному пакету документов мы уже 1 февраля 1977 года получили разрешение на выезд, хотя многие евреи, сдав полный пакет документов, добивались такого разрешения годами. Видимо, в том самом КГБ, который, по утверждению Коли, устроил наш брак, решили, что лучше избавиться от меня таким образом, чем меня арестовать (официальное предупреждение в КГБ, что я уже заработала срок по статье 70, я получила в 1974 году). Надо признать, что в Москве очень не любили арестовывать по 70-й статье женщин. Мужчины садились примерно через год-два активности в правозащитном движении, а большинство женщин-правозащитниц оставались на свободе до ноября 1979 года – их всех посадили только перед вторжением СССР в Афганистан. И меня тогда же арестовали бы, если бы я не уехала. Мне не понятно рыцарское попустительство женщинам-правозащитникам со стороны московского отделения КГБ.

 В середине апреля 1976 года мне позвонил Юрий Федорович Орлов и, пригласив меня «прогуляться», назначил встречу в скверике у Большого театра. С Орловым я была хорошо знакома, очень его уважала, восхищалась им, но мы встречались только по делу и я поняла, что он хочет сказать мне что-то важное, а мы имели основания считать, что наши квартиры прослушиваются. Орлов сказал мне, что, прочитав текст заключенного в Хельсинки соглашения между СССР и всеми его сателлитами, с одной стороны, и всеми демократическими странами Европы, США и Канадой – с другой, он пришёл к мысли, что правозащитники могут побудить  правительства этих демократических стран потребовать от СССР выполнения Хельсинкских соглашений в полном объёме, включая его гуманитарные статьи, если будут отслеживать нарушения этих гуманитарных статей на территории СССР, составлять по этому поводу документы и передавать эти документу правительствам всех стран, подписавших Хельсинкские соглашения. Для того чтобы выполнять эту работу, Орлов решил создать группу из активных правозащитников  и предлагает мне вступить в эту группу. Он и название этой группе придумал (не без иронии): Общественная группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР. 

Я понимала, что могу быть полезной такой группе: нужно будет печатать каждый документ в 35 экземплярах – по числу подписавших Хельсинкские соглашения стран, а я умела быстро печатать на машинке. Я была профессиональным редактором. Кроме того я работящая и с головой погружена в правозащитную работу. Я дала согласие на вступление в Московскую Хельсинкскую группу – МХГ, как её для краткости потом стали называть. Принадлежность к какой-то не властями созданной группе, да ещё намеренной фиксировать нарушения  Советским Союзом гуманитарных статей Хельсинкских соглашений и сообщать об этих нарушениях «странам капитализма» – это был прямой и скорый путь в лагерь. Но об этом я вовсе не думала, потому что давно свыклась с мыслью, что этим всё кончится когда-нибудь. Но я уже пообещала Коле и Мише, что мы подадим документы на отъезд. Я сказала об этом Юрию Фёдоровичу. Он ответил: «Я это знаю. Но если вам удастся уехать, Вы будете представителем нашей группы за рубежом. Нам будет нужен такой человек, чтобы организовал переводы документов, их отправку в правительства западных стран и стимуляцию этих стран в борьбе за освобождение  членов группы (ведь их арестуют)». 

О создании группы сделал сообщение иностранным корреспондентам Андрей Дмитриевич Сахаров, 12 мая 1976 года. К этому времени я научилась обменивать квартиры. Денег на доплату не было, и сложным путём я обменяла свои две комнаты в коммунальной квартире сначала на жалкую квартиру в хрущевке в трёх троллейбусных остановках от метро Войковская, а затем эту конуру на небольшую, но комфортабельную квартиру в 17-этажном доме около метро Проспект Вернадского. После создания МХГ жизнь в этой квартире Коля характеризовал так: «Говорят, у нас в квартире контора Хельсинкской группы. Это неправильно. Нужно говорить: мы живем в конторе Хельсинкской группы».

К этому времени он защитил кандидатскую диссертацию (как это произошло – забавный рассказ – он есть на этом сайте) и стал преподавать математику в вузе. Коле и Мише трудно было найти себе место в «конторе Хельсинкской группы». У Коли была жена, был завтрак, обед и ужин,  но места для подготовки к занятиям, увы, не было. Я была виновата перед мужем и сыном и уже не противилась отъезду. Я пожила, как хотела – пусть они поживут как они хотят, а я буду доживать.

Но всё оказалось в Америке не так трагично для меня, как я себе представляла. Я выехала как официально назначенный группой её представитель за рубежом и честно исполняла свои обязанности. Я еженедельно вела передачи на радио «Свобода», рассказывала по этому радио советским людям о советских политзаключенных – за что каждый из них лишился свободы, какие это были люди. Я стала в эмиграции делать то, что не могла сделать, живя в СССР: я собрала материал для книги и написала её – «История  инакомыслия в СССР. Новейший период». В этой книге я описала все независимые общественные достижения в СССР после смерти Сталина, т.е. после 1953 года – национальные (украинское, литовское, армянское, грузинское, эстонское) религиозные (баптисты, пятидесятники, адвентисты, католики, православные диссиденты), социалистическое движение и, конечно же, своё родное – правозащитное. Ни собрать материал для такой книги, ни написать её в СССР у меня возможности не было. 

Мишка закончил аспирантуру в очень престижном университете Дюка, Коля стал преподавать математику сначала в колледже в Западной Виргинии, а затем в престижной частной школе недалеко от Нью-Йорка, где он вёл классы по 5-7 человек для учеников, намеренных стать математиками или физиками. Он очень быстро за те месяцы, что мы находились в Европе, выучил английский: зная немецкий и французский, не так трудно выучить третий язык и, видимо, у него была способность к языкам. Он стал в Америке каким-то бездумным патриотом этой страны. Не дай Бог при нём было сделать какое-нибудь самое невинное критическое замечание в адрес Америки. Я однажды неосторожно сказала какому-то нашему гостю, что рада, что открылся магазин европейской мебели, так как американская мне не нравится, она то в колониальном стиле (сплошные рюшечки) или супер-модерн. Коля не знал, что такое американская мебель и что такое мебель европейская, он просто никогда не обращал внимания, что стоит в квартире, но попало мне за предпочтение европейской мебели как следует. 

А не обращал внимания на окружающие нас вещи он просто удивительно. Я как-то насобирала деньги на кресло, которое, я думала, будет ему удобно для занятий – с подставками для ног и для книги или тетради. Хотела сделать ему сюрприз – купила, привезла, поставила в его комнате. Он пришёл с занятий, старательно обогнул новое кресло, сел на прежний стул к столу. Я не выдержала, спросила: как тебе моя новинка? Он посмотрел на меня внимательно и спросил: что, новое платье купила? Платью, которое было на мне, было не менее трёх лет, и я его постоянно носила дома. Пришлось ему сказать, что я ему купила кресло. Он сел в него, выслушал мои объяснения почему ему должно быть в этом кресле удобно работать, искренне раскаялся в своей невнимательности и очень горячо благодарил меня за заботу о нём. 

Так мы прожили душа в душу 18 лет – сначала в Москве, потом в США. А через 18 лет Коля заболел болезнью Альцгеймера. Эта болезнь мозга у разных людей проявляется по-разному. Есть лекарства, замедляющие развитие этой болезни, но вылечить её невозможно. У Коли это проявилось в постепенном впадании в детство. Я стала читать всякие брошюры об этой болезни и выяснила, что смерть наступает лет через 10-15 после начала заболевания. Благодаря американским лекарствам он прожил с первых проявлений  болезни 20 лет. Но это уже был не тот блестящий человек, за которого я в 1968 году вышла замуж. К счастью он не стал агрессивным (10% заболевших этой ужасной болезнью становятся агрессивными). Он хлопал в ладоши, когда я возвращалась домой – радовался, как ребёнок радуется приходу мамы. Он был уже заметно болен, когда меня первый раз пустили в СССР вместе с Американской Хельсинкской группой, в которой я была консультантом по СССР. 

АХГ устроила в Москве свою ежегодную конференцию – каждый год Американская Хельсинкская группа устраивала свои конференции в какой-либо из столиц государств, подписавших Хельсинкские соглашения. В СССР перестройка была в разгаре. Руководители Американской Хельсинкской группы до этого побывали в Москве, встретились с тогдашним министром иностранных дел Шеварднадзе и сказали ему, что готовы устроить конференцию в Москве, если на неё пустят основателей  МХГ Орлова и Алексееву. Орлов к этому времени отбыл семилетний лагерный срок и часть пятилетней ссылки в Якутии, когда его обменяли на какого-то советского шпиона, попавшегося в Америке. В США Орлов стал преподавать и вести научную работу по своей любимой физике в Корнельском университете. Нас обоих пустили в Москву. После этого я стала проводить в СССР больше времени, чем в своём доме в США. За Колей смотрел живший у нас москвич, который приехал в США в командировку и остался там. Пока он не легализовал своё пребывание там, ему нужно было где-то жить и на какие-то средства существовать. Моё приглашение пожить у нас было для него очень кстати. 

В 1993 года я спросила Колиного врача, можно ли взять Колю в Москву. Он сказал, что можно, но нужно, чтобы он пожил там пару месяцев и потом спросить его, согласен ли он жить в Москве. Если согласится – оставайтесь там, ведь всё равно болезнь Альцгеймера не лечится, а таблетки для её замедления он мне даст с собой. Так из-за ужасного несчастья, случившегося с Колей, я смогла вернуться в Москву, чего я всегда хотела, несмотря на то, что в Америке все мы нашли и интересную работу, и в бытовом смысле жили гораздо лучше, чем на родине и приобрели друзей, с которыми я поддерживаю отношения до сих пор. 

Если бы Коля был здоров, моё возвращение в Москву было бы невозможно – он бы не захотел. Как-то через пару лет жизни в Америке было несколько дней хороших для нас новостей из СССР, и я сказала Коле, что ещё пару недель таких новостей и советская власть кончится, можно будет вернуться. Он возразил: ты думаешь, что вместе с советской властью исчезнет хамство, неуважение власти к людям и прочие отечественные прелести? Т.е. он не хотел возвращаться ни при каких обстоятельствах. Но когда он в 1993 году вернулся в Москву, он увидел своих старых друзей, с которыми он, пока был здоров, интенсивно переписывался. Он  был уже заметно болен и, наверное, не очень чётко воспринимал окружающее – в общем, он не возражал против возвращения, он хотел только, чтобы я никуда не уходила из дома, а когда я уходила, он через короткие промежутки времени спрашивал, когда Люда вернётся. Ему отвечали одно и то же: Люда вернётся через два часа. Его ответ этот устраивал, но он опять повторял это вопрос, чтобы опять услышать тот же ответ. 

Последние месяцы своей жизни он жил на даче вместе с нашими друзьями, которые очень по-доброму к нему относились. Я приезжала туда вечером по пятницам и уезжала в Москву утром по понедельникам. Дача была двухэтажная. Однажды спускаясь по лестнице, он упал и сломал шейку бедра, стал лежачим. Купили ему медицинскую кровать с медицинским матрацем, чтобы не было пролежней. Каждый день к нему приходила медсестра – помыть его, переодеть, сменить памперсы. Я приехала, как всегда, вечером в пятницу, он услышал, что я поднимаюсь по лестнице, узнал по походке и спросил, надолго ли я приехала. Я ответила, что да, как всегда, на два дня и три ночи. Он сказал: «Разве это надолго? Ты меня разочаровала!» Утром пришла медсестра и говорит мне, что надо вызывать скорую помощь к Коле. Я спросила: почему? Ведь, похоже, он спокоен, не болен. Она говорит: у него ногти потемнели. Я ничего в этом не понимаю. Вызвали скорую. Сделали ему какой-то укол и врачиха говорит: выскочил дедушка, помог ему укол. Я попросила медсестру остаться на весь день. Днем она опять говорит: вызывайте скорую. На этот раз укол не помог. Он лежал спокойно, но с закрытыми глазами. Я сидела около него, он держал меня за руку. Стало темнеть. Я спрашиваю: может погасить свет, чтобы ты поспал? Он ничего не ответил, только руку мне сжал – мол, не уходи. У него началось затрудненное дыхание – агония. К 9 часам вечера дыхание прекратилось, и он разжал мою руку – умер. Это было 29 октября 2006 года. 28 ноября ему бы исполнилось 80 лет.

Хоронили его в Москве. На похороны пришли не только родственники и общие знакомые, но и мемориальцы. Это было ожидаемо – ведь он был в молодости политзэком. Но вот что было неожиданно – пришли несколько его студентов, которым он преподавал математику до нашего отъезда в эмиграцию, они уже все были седые. Я не всех их знала. На прощании были выступления. Меня попросили выступить. Я как-то не подумала об этом заранее и неожиданно для самой себя сказала: я лучше прочту его стихи. Ему это было бы приятно. И прочла «Коммунисты поймали парнишку» (есть на этом сайте история написания и долгой жизни этого стиха – по-моему интересно, прочтите). 

После похорон поехали в «Мемориал», там устроили что-то вроде поминок. Я сидела рядом с единственным из друзей его юности, пережившем его, – с Марком Шнейдером и со своей университетской подругой Наташей Садомской, у которой я познакомилась со Славой Грабарём и через него – со всеми «нищими сибаритами». Мы вспоминали всякие эпизоды из нашей общей с Колей жизни. Почему-то вспоминалось много смешного – он ведь был весёлым человеком. Вспоминая смешное, мы начинали смеяться. Согласитесь, это не часто бывает на поминках. Но я уверена, он был бы доволен, что мы вспоминаем связанное с ним смешное и весёлое – его остроты, его шутки, его забавные и добрые проделки. Уж такой он был человек – и такие у него были поминки.

С его смерти прошло 10 лет. Я до сих пор часто вижу его во сне и часто думаю о нём с любовью и благодарностью.